Тщетность посмертной славы как мотивации философского труда
Стоя у камина в салоне мадам Жоффрен, я наблюдал спор энциклопедистов: Дидро горечью доказывал ценность запрещённых рукописей, Руссо с лихорадочным блеском в глазах говорил о грядущем признании. Вдруг меня пронзило осознание — все мы, включая меня, напоминаем алхимиков, месящих грязь в надежде создать золото для потомков. Позже, когда Вольтер прочёл своё новое письмо о гонениях за «истину для будущих веков», я не сдержался: «Философ - глупец, мучающий себя всю жизнь в чаянии, что о нем будут говорить после смерти». Фраза повисла в тишине как приговор. Она родилась не из презрения, а из горькой симпатии: я видел, как Гельвеций терял зрение над рукописями, зная, что их сожгут. Мы все были Сизифами, уверенными, что камни наших идей когда-то останутся на вершине.
Ирония в том, что эта фраза пережила меня, подтверждая её суть — даже бичующий тщеславие не избежал посмертной игры. Вечный нерв философии: боязнь забвения движет нами сильнее любви к мудрости. В ту парижскую ночь я лишь констатировал наш коллективный автопортрет: мученики-шарлатаны, продающие жизнь за эфемерную монету «возможно, когда-то».