Ограниченность перевода в передаче духа оригинала
Помню вечер в пыльной мастерской мсье Леграна, лучшего гравера Парижа. Пока он создавал копию фламандского натюрморта, я ворчал о переводе Горация с его игрой слов. «Смотри, — остановил меня Легран, — видишь этот персик?» Гравюра точно передала контуры, но сочность плода, игру света на кожице исчезли. Тут в дверь вошел Пьер Буаст с книгой Эсхила в руках. «Проклятие переводов! — взорвался я. — Смысл есть, а дрожь исчезла». Буаст поднял гравюру: «Прямо как с графом де Монтегю, устроившим бал по описаниям Платона!» И прозвучало как удар резца по меди: «Перевод есть не более чем гравюра; колорит неподражаем.» Мы поняли: текст можно перевести как гравюру перенесенную на бумагу, но живая плоть культуры и нюансы вечно ускользают.
За бокалом бургундского Буаст раскрыл мысль глубже. Как театральный критик он сравнивал переводную пьесу: сюжет цел, но все шелестит чуждо, будто декорации подернулись паутиной. Каждый язык — свой мир, и попытка перенести «закат багровой каймой» и «шопот волн на халцедоне» оборачивается жалким «мой мир природы». Лексическое соответствие дается легко, а душа текста как провансальская лаванда в английском саду: растет, но аромат уже не тот. С тех пор любую гравюру вижу как метафору — намек на сотню утраченных оттенков.