Бренность всего сущего
Парижский вечер 1860 года застал нас с братом Жюлем в особенно печальной задумчивости. Мы только вернулись с похорон Флобера — нашего собрата по перу, чьи книги когда-то считались вечными шедеврами. Сквозь открытое окно лился запах гниющих листьев, а на столе лежал свежий экземпляр газеты с некрологом. Внезапно Жюль указал на старую яблоню в саду: «Смотри, еще утром её ветви горели багрянцем, а сейчас последние лепестки падают на могильные плиты». Эта картина стала толчком — мы словно увидели весь мир как гигантское хрупкое творение, где вчерашние империи рассыпаются в прах, мрамор шедевров крошится, а людская память меркнет точно осеннее солнце.
Перебирая названия мёртвых языков в нашей энциклопедии и гравюры исчезнувших цивилизаций, я окончательно понял страшную гармонию мироздания. Даже титаны Возрождения, даже эта чернильница на столе — всё лишь временная форма для вечно меняющейся материи. Тогда мой брат взял перо и почти шёпотом произнёс слова, ставшие позже афоризмом: «В мире нет ничего бессмертного». Это была не жалоба, но горькая интуиция естествоиспытателя, склонившегося над бренным великолепием жизни.