Оптимизм и принятие несовершенства
Помню, как мы сидели в прокуренной одесской конторе в 1935 году, сдавая роман с опозданием на неделю. Ильф дрожащими руками перебирал гранки, спотыкаясь о типографские опечатки: «Посмотрите – и тут пятно, и здесь абзац съехал, а в главе про Воробьянинова...» В углу лукаво усмехался Петров, разливая томатный сок по помятым кружкам. Его фрактура руки ещё ныла после вчерашней аварии, бельё из чемодана утром попало под дождь, но он вдруг поднял голову и звонко провозгласил: «Знаете, друзья, жизнь же всё равно прекрасна!» Комната замерла. Ильф поднял залитые чернилами листы, медленно расправил плечи, и его голос, очищенный смехом, отрезал: «И пусть недочетов – вагон и маленькая тележка. Невзирая!» В этом совместном прозрении, вырванном из зубов текучки, родился наш сигнал сопротивления мелочам бытия. Через пять минут все дружно чинили кран, доедали сухарь и спасали косые строчки дружескими чернильницами.
Как могло не запасть в сердце то фиолетовое счастье среди опечаток? Позднее мы отразили этот момент в книге – скептики приняли его за страничный гротеск, не распознав дневниковую правду. В бомбовозах под Киевом и госпиталях под Сталинградом мы шептали эти слова как мантру, позже шаржировали на испорченных ватманах холодной эмиграции. Этот живучий вирус оптимизма, по сей день проживающий в шести падежах на каждой кухне, вырос не из цветников величия – он выкристаллизовался в диссонансе уродства и света. Там, где братаются восторг и неудача.